Повітряні змії - Сторінка 35
- Гарі Ромен -Я никогда не проявлял к Лиле "терпимости": легко доказать, что "терпимость" иногда ведёт к нетерпимости, и людей часто завлекали обманом на эту дорожку. Я любил женщину со всеми её несчастьями, вот и всё. Она напряжённо смотрела на меня:
— Я часто хотела дать тебе знать, прийти сюда, но я чувствовала себя такой…
— Виноватой?
Она ничего не сказала.
— Лила, послушай. В наше время виновность ниже пояса — ничто, как, впрочем, и в любое время. Виновность ниже пояса — почти святость по сравнению со всем остальным.
— Как ты изменился, Людо!
— Может быть. Немцы мне очень помогли. Говорят: самое ужасное в фашизме — его бесчеловечность. Да. Но надо признать очевидное: эта бесчеловечность — часть человеческого. Пока люди не признают, что бесчеловечность присуща человеку, они будут жертвами благонамеренной лжи.
Вошёл кот Гримо, задрав хвост, и стал тереться о наши ноги, требуя ласки.
— Первые шесть месяцев в Париже, ты себе представить не можешь… Мы никого не знали… Я работала официанткой в пивной, продавщицей в "Призюник"… У матери были страшные мигрени…
— Ах, мигрени. Это ужасно…
Что до отца Лилы, он, так сказать, потерял зрение. Что-то вроде умственной слепоты. Он закрыл глаза на окружающую действительность.
— Нам с матерью пришлось ухаживать за ним как за ребёнком. Он был другом Томаса Манна, Стефана Цвейга, для него Европа была как несравненный свет… И вот когда этот свет угас и всё, во что он верил, рухнуло, он как бы порвал с действительностью… Полная атрофия чувствительности.
"Дерьмо, — подумал я. — Неплохо устроился".
— Врачи всё перепробовали…
Я чуть не спросил: "Даже пинок под зад?" — но приходилось щадить этот старый аристократический фарфор. Я был уверен, что Броницкий нашёл способ переложить всю ответственность на жену и дочь. Не мог же он позволить себе знать, что делает его дочь, чтобы "выжить, спасти своих". Он защищал свою честь, вот и всё.
— Наконец мне удалось найти работу манекенщицы у Коко Шанель…
— Коко как?
— Шанель. Знаешь, знаменитая портниха…
— Ах да, конечно… "Прелестный уголок"!
— Что?
— Нет, ничего.
— Но я зарабатывала недостаточно, чтобы хватило родителям, и вообще… Молчание. Кот Гримо переходил от одного к другому, удивлённый нашим безразличием.
Молчание заползало в меня, заполняло меня всего. Я ждал этих "Ты понимаешь, Людо? Понимаешь?" — но видел только немое отчаяние в её взгляде и опустил глаза.
— Нас спас Георг.
— Георг?
— Георг фон Тиле. Дядя Ханса. Наши владения у Балтийского моря были рядом…
— Да, да. Ваши владения. Конечно.
— Его назначили во Францию, и, как только он узнал, что мы в Париже, он всё взял на себя. Устроил моих родителей на квартире возле парка Монсо. А потом Ханс вернулся с восточного фронта…
Она оживилась.
— Знаешь, я даже смогла продолжать учёбу. У меня диплом французского лицея в Варшаве, я запишусь в Сорбонну, может быть, даже в школу Лувра. Я увлеклась историей искусства.
— Историей… искусства? У меня перехватило горло.
— Да. Кажется, я нашла своё призвание. Помнишь, как я искала себя? Кажется, теперь я себя нашла.
— В добрый час.
— Конечно, потребуется много мужества и настойчивости, но думаю, что я справлюсь. Я бы хотела поехать в Италию, особенно во Флоренцию, осматривать музеи… Понимаешь, Возрождение… Но надо подождать.
— Действительно, Возрождение может подождать. Она встала.
— Хочешь, чтобы я тебя проводил?
— Нет, спасибо. Внизу Ханс в машине. В дверях она остановилась:
— Не забывай меня, Людо.
— У меня нет дара забывать. Я вышел с ней на лестницу.
— Бруно в Англии. Он лётчик-истребитель. Её лицо осветилось.
— Бруно? Но он был такой неловкий!
— В небе, видно, нет.
Я не сказал ей про пальцы.
— Я тебе всем обязана, — сказала она.
— Не знаю почему.
— Ты сохранил меня нетронутой. Я думала, что погибла, а теперь у меня впечатление, что всё это неправда и что всё время — три с половиной года! — я была здесь, у тебя, целая и невредимая. Сохраняй меня такой, Людо. Я в этом нуждаюсь. Дай мне ещё немного времени. Мне нужно возродиться.
— История искусства тебе сильно поможет. Особенно Возрождение.
— Не смейся надо мной.
Она постояла ещё минуту, потом ушла, и осталась только тень на стене. Я был спокоен. Я шёл вместе с миллионами других людей по пути, где у каждого своё горе.
Я пришёл к дяде на кухню. Он налил мне рюмочку, украдкой наблюдая за мной.
— Да, это будет забавно, — сказал он.
— Что именно?
— Когда вернётся Франция. Надеюсь, её можно будет узнать. Я сжал кулаки:
— Да, и мне наплевать, как она будет выглядеть и что будет у неё за плечами. Лишь бы она вернулась, вот и всё.
Дядя вздохнул:
— Уже и пошутить с ним нельзя.
Меня не избавили от сплетни, что Лила стала любовницей фон Тиле. Я был так же безразличен к этим россказням, как к голосам, скулившим, что "Франция пропала", "никогда не вернётся", "потеряла свою душу" и что подпольщики гибнут "ни за что". Моя уверенность была слишком тверда, чтобы она нуждалась в "проветривании" — как у нас говорят о тех, кто любит говорить на ветер.
Глава XXXVII
Я больше не ненавидел немцев. То, что я видел вокруг в течение четырёх лет после поражения, затрудняло для меня обычный трюк, в результате которого все немцы превращаются в преступников, а все французы — в героев. Я познал братство, сильно отличающееся от этих самодовольных штампов: мне казалось, что мы неразрывно связаны тем, что нас отличает друг от друга, но в любой момент может перемениться и сделать нас чудовищно схожими. Мне даже приходило в голову, что, участвуя в борьбе, я помогаю и нашим врагам… Им тоже. То, что ты воспитан человеком, который всю жизнь поднимал глаза ввысь, не проходит безнаказанно.
В первый раз я увидел, как убили немца, в полях за Гранем, где мы распахали посадочную площадку. В ту ночь мы втроём ожидали, когда прилетит "Лизандер", который должен был переправить в Англию политического деятеля, чьего имени мы не знали. После заката мы несколько раз тщательно прочесали окрестности; нам было приказано принимать все предосторожности — две недели назад одну из групп захватили при приёме парашютистов в верховьях Сены, и к списку наших расстрелянных добавилось пять имён.
В час ночи зажгли сигнальные огни, и ровно через двадцать минут "Лизандер" приземлился. Мы помогли пассажиру сесть в самолёт; "Лизандер" взлетел, и мы пошли собирать сигналки. Когда мы возвращались обратно и были метрах в трёхстах от площадки, Жанен схватил меня за руку; справа от нас я увидел в траве металлический отблеск и услышал осторожное движение; блеск металла передвинулся и исчез.
Там были велосипед, девушка и немецкий солдат. Я знал девушку в лицо, она работала в булочной господина Буайе в Клери. Солдат лежал на животе рядом с ней; он смотрел на нас без всякого выражения.
Не знаю, кто выстрелил, Жанен или Роллен. Просто солдат уронил голову и застыл, уткнувшись лицом в землю.
Девушка резко отодвинулась от него, как если бы он стал отвратительным.
— Вставай.
Она быстро встала, поправляя юбку.
— Пожалуйста, не говорите им, — пробормотала она.
У Жанена был удивлённый вид. Он приехал из Парижа и не знал деревенской жизни. Потом он понял, улыбнулся и опустил оружие.
— Тебя как зовут?
— Мариетта.
— Мариетта, а дальше?
— Мариетта Фонта. Господин Людовик меня знает. Пожалуйста, ничего не говорите моим родителям.
— Ладно. Мы им не скажем, будь спокойна. Можешь идти домой. Он бросил взгляд на тело.
— Надеюсь, он не успел, — сказал он. Мариетта зарыдала.
Я провёл дурную ночь. Было так, как будто я совершил предательство.
Я старался думать о всех наших убитых, но выходило только на одного убитого больше.
Через несколько дней я зашёл в булочную и остановился, как бы прося прощения. Мариетта покраснела и стояла в нерешительности. Потом подошла ко мне и прошептала с беспокойством:
— Они ведь ничего не скажут моим родителям?
Нехорошо ходить с парнями в лес. Думаю, только это её и тревожило. Нам нечего было опасаться.
Несколько раз я видел, как Лила проезжает через Клери в "мерседесе" фон Тиле; один раз с ней был сам генерал. Однажды утром, когда я возвращался на велосипеде с тренировки на ферме Гролле, где один товарищ, прошедший курс обучения в Англии, учил нас обращаться с новой взрывчаткой, "мерседес" проехал мимо меня и остановился. Я остановился тоже. Лила сидела в машине одна с шофёром. У неё были круги под глазами, веки опухли. Было семь часов утра; я знал, что в эту ночь Эстергази устраивала праздник — в "Прелестный уголок" поступил заказ на всё, что только можно, от шампанского до норвежской лососины, и Дюпра сам отправился к ней, чтобы присмотреть за своим сотэ из молочного ягнёнка и петухом в вине, "которого можно погубить, если положить на дольку чеснока больше или меньше". Требовалась бдительность: все немецкие "сливки" были там. "Занимаясь этим чёртовым ремеслом, — ворчал он, — каждый раз ставишь на карту свою репутацию".
Лила вышла из машины, и мне пришлось её поддержать: она была немного пьяна. Очень элегантное красное платье, белый плащ, красные туфли на высоких каблуках и плотная шаль из красной и белой шерсти на плечах. Польские цвета, подумал я. Она сильно накрасилась, как бы желая скрыть лицо. Казалось, берет на её пышных волосах попал сюда случайно из прошлой жизни. Только печальная голубизна глаз оставалась такой, как прежде. Она держала в руке книгу: Аполлинер. У нас в Ла-Мотт был весь Гюго, но Аполлинера не было. Всегда забываешь о том, что тебе принадлежит по праву,
— Здравствуй, мой Людо.
Я поцеловал её. Военный шофёр сидел к нам спиной.
— Обо мне здесь многое говорят, правда?
— Знаешь, я немного глуховат.
— Говорят, что я любовница фон Тиле.
— Говорят.
— Это неправда. Георг — друг моего отца. Наши семьи всегда дружили. Надо мне верить, Людо.
— Я тебе верю, но мне наплевать.
Она с жаром начала говорить о своих родителях. Благодаря Георгу они ни в чём не терпят нужды.
— Это изумительный человек. Он откровенный антифашист. Он даже спасал евреев.
— Это понятно. У него две руки.
— Что ты хочешь сказать? Что ты болтаешь?
— Это не я болтаю, а Уильям Блейк. Блейк написал об этом поэму. "Одна его рука была в крови. Другая держала факел". Почему ты не заходишь ко мне?
— Я приду.